Category: общество

Category was added automatically. Read all entries about "общество".

флешмоб девяностые: свежий взгляд

Периодически — раз в несколько месяцев — приходят письма от людей, которые хотели, но не смогли запустить мою древнюю программку. Потому что написана она 20 лет назад на MS-DOS, понятия не имеет о Юникоде, работает с голым plain text'ом в консоли. Типа — а ну-ка выбирай, дорогой писатель, альтернативная у тебя кодировка-то или, может, KOI-8. Самому жутко.

Но письма все приходят. Будят совесть. И вот совесть была разбужена: я придумал, как помочь страждущим без того, чтобы писать костыли для мертвого кода. А именно: вот есть такие Google Docs, куда можно что хочешь положить — хоть вордовский файл, хоть какой. Удобная, легкая, бесплатная вещь. И есть у них свой Apps Script для аддонов, на основе Javascript. Взять да и портировать ее туда — а? Заодно в яваскрипте попрактикуюсь наконец, а то все вокруг все на нем пишут, а у меня все как-то руки не доходили.

Такой будет прыжок из девятнадцатого века в двадцать первый: все сразу в облаке, в онлайне, в AppStore. Это даже посовременнее, чем приспособа для MS Word, о которой меня все просили (но которую делать не было ну никакого желания). Какой там к чертям ворд — будущее же вокруг! Да?

Ну что. Потратил три дня, перегнал. Шесть тысяч строк кондового C ужались в 800 строк прозрачного яваскрипта. Прогресс, господа! Никаких тебе пойнтеров и маллоков, одни легкие анонимные объектики, как мыльные пузыри. Будущее!

Только вот упс. Все это хозяйство ворочается страшно медленно, оказывается. Намного медленнее, чем я думал. И Apps Script, что уж совсем издевательство, дает твоему скрипту максимум пять минут на работу, после чего вылетает с ошибкой. Пришлось следить за временем, доделывать сколько успел и прерываться с извинениями, не дожидаясь вылета. Успевает он за это время проверить тысячи три слов.

Как-то это меня подкосило. Как-то я этого не ожидал совсем. Ведь в 1995 году все крутилось — ну не так чтоб очень быстро, но работать было можно. (Хотя... может, мы тогда были просто терпеливее? Сейчас уж не проверить...) Понятно, что язык сам по себе медленнее, но сколько же лет-то прошло — должны же были компьютеры стать соотвественно порезвей? Должна быть на свете справедливость, я вас спрашиваю?

Нет. Нету на свете справедливости.

Ну я, конечно, боролся как мог. Оптимизировал алгоритм (хотя в некоторых хитросплетениях вычислений так и не разобрался — трудно сказать, что я там хотел выразить двадцать лет назад). Хорошо хоть о памяти почти уже не думаешь — можно выиграть в скорости, облокотившись поразвязнее и закэшив все что только можно. Интернет перерыл, перепробовал кучу способов ускорить критические куски (и сделал тем самым код, увы, заметно менее прозрачным), но без особенного успеха — похоже, гугловский яваскрипт и сам уже оптимизирует все что можно. И я вообще-то собирался всякие улучшения и новые идеи попробовать, но с такими тормозами уже настроения нет копаться.

Впрочем, оно все open source. Смотрите, пробуйте сами. Хотя бы пока оно проверяется, документ вполне можно править — работает асинхронно, и на том спасибо. Тоже ведь прогресс. И эгалите: поскольку работает оно на гугловских серверах, скорость будет одинаковая у всех, независимо от вашего CPU.

Ну не сможете вы свой роман целиком проверить, придется по главкам раскрашивать, по абзацам. Все лучше, чем ничего. Не пропадать же трудам — пусть лежит, дожидается совсем уже будущного будущего, когда железо будет настолько же быстрее нынешнего, насколько Javascript медленнее C.

Где и на чем в том будущем будут писать тексты, хотел бы я только знать.

(no subject)

Сын читает Малыша. А хорошая ведь повестушка, из лучших у Стругацких. Потому что ни советская, ни антисоветская. Про важное, а не про политику. И отдельный плюс авторам за то, что один из главных героев - молодая женщина в окружении мужчин, но при этом - ни тени эротики нигде. Удивительно. Прям верится, что еще чуть-чуть - и сдали бы Стругацкие тест на феминизм.

Отчасти, конечно, дело в авторах - эротика их всегда интересовала слабо. К тому же эта повесть писалась как "детская". И все-таки главная причина не в этом. А просто, оказывается, перемена пола произошла у Майки только в чистовике, а с первого замысла и до последнего черновика ее звали - Дик. Вот и вся разгадка. (Через несколько лет в ЖВМ появляется та же Майя Глумова - и уж там-то она самая что ни на есть женская женщина.)

P.S. А вообще-то "Малыш" - это про смиренных, что наследуют царствие небесное. В эпилоге подчеркнуто отсутствуют оба антагониста: и холодный бесчеловечный Комов, и до хитрожопости человечная Майка. Остался один Стась, скучноватый и ограниченный, и именно он получает высшую награду: привилегию бесед с Малышом.

(no subject)

Разговор слепого с глухим. Автор и критик говорят на взаимонепереводимых языках.

Вместе со всей своей (да и моей отчасти, чего уж там) культурой, Быков полагает самоочевидным, что пугать читателей/зрителей нужно именно для того, чтобы им стало _еще_ страшнее - и чтобы они, подразумевается, стали в результате лучше. Зачем черти на иконах: а чтоб боялись и не грешили. Культура страха божия. Именно поэтому ужасов на русском пишется мало, а выдающихся нет вообще (и, думаю, не будет). Типа - спасибо, не надо, нам тут самим страшно.

Кинг же - это привет из невообразимо далекой, во многом противоположной культуры, которая убеждена, что проигрывание страхов - это лучший способ от них _избавиться_. Культура, набитая страшилками доверху и поэтому умеющая изживать страх. Культура психотерапии. Культура того, что именно и только небоящийся человек становится лучше.

stargazing august

Ночное небо в бинокль или небольшой телескоп (а может и в большой, я не пробовал) совершенно не похоже на свои фотографии. Никакой "бархатной темноты, проткнутой иглами звезд" и т.п. Больше всего это напоминает остывающие угли костра - неровная, вспученная поверхность, где выступы уже остыли, а впадины и щели еще мягко светятся, и пляшут острые искры ярких звезд (не столько от атмосферы, сколько от дрожи рук и головы). Еще похоже на населенную местность с большой высоты: яркие огни городов сверкают среди размытых бледных пятен вдоль дорог и побережий.

Почему? Фотографии - на бумаге или на экране - мы смотрим при ярком свете, дневными глазами. Для дневного зрения точка либо есть, либо - если слишком слабая - нет, но так или иначе она остается точкой. Ночью же глаза работают на пределе: слабые звезды ловятся, но уже не фокусируются - дают ощущение не точки, а "просто света", размытые пятна. Если знаешь, что вот здесь должна быть звезда, и всматриваешься изо всех сил, то точку вместо пятна увидеть можно, но далеко не всегда; чаще от всматривания она просто растворяется, и поймать ее заново можно только периферийным зрением.

Семь килобайт про Набокова и понимания

Набоков — мальчик, так и не повзрослевший. Поначалу «старался быть хорошим», как дети стараются для родителей: любил, жалел, писал правильные стихи о родине. Потом начал раздражаться, как раздражается умный подросток, которому приходится жить среди не очень умных взрослых. В итоге не то чтобы осиротел, но — «поставил себя». Про таких детей еще говорят «избаловался». Стал такой самовлюбленный вундеркинд. Непоправимо половозрелый.

(«Бледный огонь», «Ада» — ведь это типичные фантазии начитанного мальчика: «могу сочинить такое, чего еще не бывало». «А еще я вот как умею.» «А вот тут у меня закопан секретик, никто не найдет.» Сюда же и игры герой/автор/читатель: как с жуком в спичечной коробке — то отпустит поползать, то опять цоп. А последние романы — считая «Лауру» — это уже «мальчику надоело»: кому я опять должен себя доказывать, вот этим? Корчит рожу, пердит губами и, выходя, пинает стул.)

Но интереснее другое: взросление — это вообще что? Набоков — уникальный экземпляр, в котором есть все, кроме этого непонятного вещества взрослости. Какой-то альбинос без меланина. Прикнопим-ка его, как он своих бабочек, попробуем разглядеть.

Кажется, взросление есть критическая масса пониманий. Понимание есть открытие: свой или вычитанный, верный или нет, но новый взгляд на какое-то большое или маленькое «все». Что-то, от чего ходишь как ударенный и смотришь на «все» новыми глазами. Для взросления неважно, сколько верных из твоих пониманий; важно, чтобы их было много и разных. Как набегающие волны, они обтачивают мозг, наслаиваются, лепят его во всепонимающую форму. Каждое новое понимание накатывает на чуть более сглаженную, конформную подложку, все меньше сотрясает. Поздние понимания могут полностью отрицать ранние, но органических изменений уже не снять. (Изложенное в этом абзаце — тоже такое типичное пониманьице, поздравляю.)

Понимание — всегда закон, обобщение, всегда прозрение во что-то, что не видно взгляду. Набоков терпеть не мог обобщений — никаких: слишком любил частное, необщее, уникальное. И не верил в «что не видно взгляду», потому что так остр был его собственный взгляд — он рано понял, насколько острее, чем у других, поэтому разговоры о невидимом воспринимал скептически: как попытку отыграться неумелым враньем у тех, кому не дано по-настоящему видеть. Кроме того, понимание — это всегда подчинение чему-то, а подчиняться Набоков любил еще меньше: не то воспитание.

В результате — стопроцентный иммунитет. Гениальный глаз и полное отсутствие понимательной машинки.

Не умея понимать, он не умеет и не понимать — так что при поверхностном чтении кажется, что «абсолютно все понимает» (причем сразу, никакой «истории развития»). Конечно, это не совсем обман зрения: ни разу не поняв сознательно, он впитал достаточно фоновых пониманий в счастливо бессознательном возрасте — и тянул на них всю жизнь. Как наследство — которого, увы, до конца его длинной жизни все-таки не хватило. Жил не задумываясь, откуда все это взялось — и потому так нетерпим ("Strong Opinions"!) был к тем, кто «даже этого» не понимает: для Набокова-то его незаработанные понимания были самоочевидны как воздух.

Богатому наследнику трудно убедить себя, что все равно нужно работать. И уж Набоков ли не работал — пахал всю жизнь как проклятый. Да только по большей части «искал ключи под фонарем» — делал то, что и без того умел делать лучше всех.

Как ни странно (мне), понимания в искусстве — не всеми ценимая роскошь. Чемпион, конечно, Толстой: у него понимания прут так мощно, что устаешь; пожиже — Достоевский. Но эти-то гиганты (вместе с толпой мелких шестидесятников) и набили всем оскомину: «декадентская проза» (Бунин и проч.), из которой ранний Набоков так или иначе вырос, пониманиями уже не обременяет — и этим гордится. Не забудем и про время: как и Шестов, Набоков работал в эпоху, когда чьи-то понимания стали идеологиями — и идеологии, налившись силой миллионов, мучили и убивали. Персональная идиосинкразия Набокова счастливо совпала с иммунной реакцией культуры, которая сопротивлялась превращению людей в «винтики».

Понимания он не только не умел, но активно не любил — как сформулировал его биограф, «любил слова и ненавидел идеи». Обожал цвета, узоры, интонации, упивался наблюдательностью и памятью, синестезию свою замусолил; но любую попытку подняться в обобщение или осмысление обзывал «символизмом» и терял интерес. Легко заметить, как неприятны ему попытки уйти от вещности здесь-и-теперь (а чем дальше, тем больше там-и-тогда: вещность воспоминаний постепенно заменяла восприятие) в любое обобщение — в «дерево вообще», «птицу вообще», «человека вообще»; как такие уходы для него ни разу не понимание, а — убогость восприятия, леность памяти, бедность воображения (пинает Чернышевского за то, что не знал ни лип, ни дубов, а только «дерево»). И наоборот, обожает прятаться от малейших обобщений (от которых все равно не деться: язык давит, каждое слово — уже обобщение) в частности, отсветы, свое. Уходит в игру: как будто каламбур или аллитерация обезоруживают слово, готовое прорваться пониманием, выставляют его смешным и нестрашным.

Как он при этом преподавал литературу? Да вот так и преподавал — как писал. Фонтанировал подробностями, играл словами, высмеивал недотеп-переводчиков, заставлял читать дословно и учить наизусть. Студенты уважают эрудитов, а за веселую свободу от "измов" и "интерпретаций" его тем более любили. Только вот почтительный биограф, пересказав все восторги, все-таки решается на некоторое недоумение:



It was no great loss for his students that he never explained the genesis of works of genius in terms of social conditions that others experienced without being able to produce works of genius themselves. It was a genuine gain that he encouraged his students to see literature as a creature of the imagination and not a pretext for pharisaic pronouncements on morality and society. But Nabokov was often reluctant to pass beyond the what and the how of a book to ask why the author makes one particular choice rather than others. <...> In his teaching Nabokov rarely pursued such questions, and when he did he often provided hasty or arbitrary answers.
   Vladimir Nabokov: The American Years, Brian Boyd



Известно, как любил он при каждом удобном и неудобном случае оттоптаться на Фрейде. (Больше юмористически — хотя от навязчивости его выпадов становится уже как-то не смешно. Само собой, нигде нет ни намека на главные научные грехи Фрейда: недоказанность, нефальсифицируемость, отсутствие предиктивной силы.) Но недолюбливал Набоков и Дарвина (см. в «Даре» об эволюции), и Эйнштейна (в «Аде» про теорию относительности). Брезгливое — чем дальше, тем демонстративнее — отсутствие интереса к любым областям знания кроме тех, что с детства считал «своими». Даже и в языках: это ведь постараться надо прожить 15 лет в Германии и не выучить ни капли немецкого, при том что этому языку его еще в школе учили (в Тенишевском). Подумаешь, школа: вот не было в детстве гувернантки с немецким (а были только с английским и французским), и — как отрезало.

Иногда, впрочем, играл в понимание («Ultima Thule», «Ужас») — изображал, потому что вообще любил изображать, что видел. Но сам про себя сказал честно: «Я отнюдь не пытаюсь что-либо "объяснить" в моих сочинениях. Только описываю» («Ада»).

Есть, впрочем, исключение. Единственная вещь, для которой он ищет объяснений, пониманий, строит теории и и даже ставит эксперименты: смерть. Потому что дети боятся смерти, пытаются ее обмануть. Это тема многих его книг — да почти всех. В этой теме, и только в ней, он даже согласен на метафизику (заметнее всего в «Transparent Things» - впрочем, если верить Г.Барабтарло, тема "приветов с того света" у Набокова была главной чуть ли не с юности).

Но есть вещи поважнее смерти. Пожалуй, единственный вид пониманий, отсутствие которых писателю не прощается: этика. И дело тут совсем не в «либертин vs консерватор»: экспериментировать-то с этикой можно (exhibit A: «вся современная литература»); фокус в том, что не экспериментировать с ней нельзя (exhibit B: наш герой). Как все на свете, не подпитываемая свежими пониманиями этика начинает гнить. Очень характерный запах. Опять-таки: выиграл в лотерею (рождение+воспитание) и решил, что работать больше не нужно. Как ни интерпретируй его поздние сочинения, на ум приходит слово «опустился».

(А критикам, которые ему жизнь посвятили, теперь как хочешь так и вертись. Сочиняются длинные, вымученные — и, кстати, вполне фрейдистские по методам — апологии для одной лишь фразы из «Ады». Может, и самой мерзкой там, но уж никак не единственной. Keep working, guys!)

Похожая история у Саши Соколова: от гениальной (и по-хорошему детской, как ранний Набоков) «Школы» до скучной (и совсем уже не по-хорошему детской, очень похожей на позднего Набокова) «Палисандрии». Еще одна история типа «опустился». Но Соколову и дано изначально было другое и по-другому — его жальче. И «опустился» он быстрее, и в отличие от Набокова сам понял это — и замолчал. (Но после четверти века молчания смог-таки вернуться в детство, и в хорошее. «Вы молодец, Саша.»)

Детскость чудесна, пока ребенок растет. Лучше всего — когда идешь от понимания к пониманию и не теряешь детскости. Если никак — ладно, взрослей, понимания важнее. Но если застрял и понимать перестал — будь готов к тому, что детскость твоя рано или поздно протухнет.

еще метаисторический прогон

...и что двадцатый этот век был: век спущенных с цепи тестеров.

Это такой особый талант, кто в IT - знает. Нормальный программист может быть никаким тестером. Особенно своего собственного кода. Прогнал сценарий из техзадания, юнит-тесты - и все, работа сдана. А потом начинают вылезать странности в непредсказуемых местах.

Хороший тестер (ну или хакер, в зависимости от мотивации) - не случайный нажиматель на кнопки. (Автоматическое тестирование подачей на вход случайного мусора редко имеет смысл: слишком велика вселенная возможных сочетаний, между обнаружимыми ошибками - световые годы перебора. Никаких ресурсов не хватит прогнать сколько-нибудь осмысленную выборку, тем более - потом проанализировать результаты.) Хороший тестер должен знать, как взаимодействуют с системой конечные пользователи, что они хотят от нее получить - но должен и уметь уходить от рутинных сценариев. А куда именно уходить - здесь-то и нужен талант. Чутье. Свалить систему с первого тыка - редкая удача; гораздо чаще это похоже на пошаговый спуск, дрейф на запах жареного. Из опыта, знаний, реакции системы (пока еще не ошибочной, но чем-то странной - иногда просто необычно долгой задержкой перед ответом) возникает ощущение: где-то здесь. А так? Так? А еще вот так? И вот оно - баг! воспроизводимый! чистое золото. Чем смешнее и труднообнаружимее дыра, тем больше чести открывателю.

И вот лет сто пятьдесят тому назад до носителей этого редкого таланта вдруг (вдруг!) дошло, что совсем не обязательно дожидаться, неизвестно сколько, изобретения компьютеров. Есть уже готовая системка на похакать. Человек назвывается.

Что система эта несовершенна - было тысячелетним общим местом. Сократ смертен, прах есмь и все такое. Но пока жизнь менялась медленно и незначительно, система держалась. Успевала приспособиться. Скрипела, кряхтела, от рождения до смерти болела хроническим не-счастьем, но тянула. И внутрь ее поэтому никто не лез. "Не чините, что не сломано".

Но вот... то ли социум сам, автокаталитически, разогнался до пороговой скорости. То ли действительно в начале было слово - то есть началось с само-экспериментирования в искусстве и философии, а от них загорелось и общество. Так или иначе, тестирование ума перестало быть чудачеством одиночек (Доджсон) и пошло в мейнстрим. Стало интересно всем. Сквозь защиту консерватизма ("что еще эти сумасшедшие выдумают!") - прямо в яблочко страха перед будущим и перед собой. "Сумасшедшие" показали всем, что вообще в человеке ("и во мне?!") бывает. Без этого кровного интереса никакая мода не сделала бы "новое искусство" тем, чем оно стало.

Началось с "психологизма". "Большой роман" 19-го века. Систему гоняли на малых скоростях, по привычным сценариям; стандартные стимулы шли через стандартные входные каналы, до синевы отполированные социумом: любовь, честолюбие, деньги, смерть. Только что внимательнее - "остраненнее" - стали смотреть на результаты; и обнаружили много неожиданного. Достоевский из подполья открыл экзистенциализм и "назло сломаю", Толстой тоже кучу прикольных багов описал.

Но не успели толком вчитаться в логи, как набежали юнит-тестеры.

Юнит-тест - это когда стимулы посылаются напрямую в один из блоков системы, и результаты считываются с него же. Не очень реалистично, потому что в жизни блоки не работают поодиночке, и ошибки взаимодействия подсистем юнит-тестами не ловятся. Но зато такие тесты быстро пишутся и быстро прогоняются - а главное, могут открыть эффекты, холистическим тестированием невоспроизводимые. "Прямой укол в мозг."

Так к началу 20-го века синтетический роман отступил; на первый план вышли малые формы - прежде всего "новая поэзия" (в меньшей степени живопись, еще меньше музыка). Это были типичные юнит-тесты: почти бессмысленные с точки зрения "функционирования системы в целом" сочетания слов через паразитные связи и перекрытие семантических полей давали невероятный, сконцентрированный отклик - эйфорию, чувство "нового мира". На другие языки (в отличие от романа) это не переводимо - поскольку, собственно, это есть баги самого языка; но общие принципы работают везде и почти безотказно. Можно сказать, что поэты напали на особенно плодоносное поле мозговых уязвимостей. Повезло чувакам! Теперь, наверно, до скончания времен никому уже так не повезет. Последняя золотая лихорадка.

Эксплуатировать найденные россыпи можно было бы очень долго. Но - топтаться на месте, если за горизонтом еще неисследованные земли? И фокус мейнстрима двинулся дальше: заумь, дадаизм - тесты из все более мелко размолотых, примитивных компонентов; конструктивизм, додекафония. Это путешествие, впрочем, оказалось недлинным - не то чтобы там оказалось совсем пусто, но все же улов был несопоставимо меньше.

Что еще можно потестировать? До сих пор в основном гоняли "софт" - играли "культурными смыслами". Но полным-полно багов и в "железе". И вот - взрыв интереса к патологиям и пограничным состояниям (типичные признаки тестера в поиске!). Хоррор, детектив, триллер - "жанры", но и "литература" до сих пор копается на этих же направлениях. Сюда же и психоделическая и сексуальная революции как материал для искусства: новые каналы продуть, прозвонить. Тогда же неожиданно мощно выстрелила ритмизованная музыка (в эпоху софтверных юнит-тестов она оставалась в стороне; видимо, по своей природе это искусство более "физиологическое", чем "культурное" - во всяком случае, по сравнению с поэзией.)

Чем дальше, тем больше баг-репортов оказывались невоспроизводимы: где у автора сквозит его собственная дыра, у читателя все пропатчено еще с рождения, или ему вообще этот блок не завезли, - и его не торкает. И чем дальше, тем больше народа занималось мимикрией: и не думали ничего искать сами, а просто комбинировали чужие клише под стиль эпохи. Такое икусство держалось какое-то время на инерции предыдущих открытий, но неизбежно сдулось.

Все это заняло как раз около века. Черные шляпы всех калибров побежали обнаруженные дыры эксплойтить: тоталитаризмы, секты, пирамиды, forced memes. Раньше времени вообразившие себя программистами (Фрейд) искали ошибки в коде, но их скороспелые теории были предсказуемо малополезны. Напоследок наткнулись на поле иронизма и постмодернистской комбинаторики - мастурбация давно известных багов, но вперемешку и "как бы," невсерьез. В конце концов выдохлось и это.

Что дальше?

Баг-трекер забит под завязку. Прозвонили все что можно - от несовместимых с жизнью уродств до безобидных "пасхальных яиц" (синестезия, семантическое насыщение). Что ни ощути, обо всем можно прочитать в сотне книг с разной степенью художественности. Чуть где сенсация с малейшим привкусом ненормальности (тот же Перельман) - через год готова книжка, две, фильм.

Рискну предположить, что существенных новых открытий уже не будет. Конечно, всегда остается работа по переписыванию старых багрепортов на новые жаргоны, в новых декорациях; но в целом "эпоха тестов" в искусстве закончилась. Предстоит как минимум систематизация, осознание "с чем нам приходится иметь дело", за какие веревочки нас постоянно дергает. Рисовать карты, расставлять (и уже расставили) флажки вокруг особо нежелательных дыр. "Это не баг, это фича!"

Позорно до сих пор фрагментарная, скомпрометированная фриками психология должна очиститься, окрепнуть, выйти на новый уровень (нейропсихология?). Это нужно преподавать в школе.

А что же искусство? В почетные пенсионеры? В какой-то степени это и происходит - усталость, похмелье после взрывного рывка очень чувствуются. Раньше поэты тянули всех за собой, теперь еле шевелятся. Но на самом-то деле работы непочатый край - причем такой работы, которая иначе как историями, картинками и песенками не делается. Надо только отвыкать от хакерства, переучиваться на производительный труд. Столько еще непроговорено, непродумано, непрочувствовано. Этика - конь не валялся. Ни утопий, ни антиутопий с по-настоящему новыми идеями не было уже очень давно. А биотех грозит вскоре вообще перевернуть человека с ног на голову - тут уж не тестировать надо будет, а элементарно объяснять, что происходит...

Неотенический синдром

Сложно устроенному организму меняться трудно - и чем сложнее, тем труднее. А случается, что меняться надо быстро и резко. Не поменялся - отстал, вошел в конфликт с меняющимся миром, проиграл.

Эволюция давно нашла лазейку из этого тупика. Дело в том, что даже самый сложно устроенный организм не рождается со всей своей сложностью. От зачатия до половозрелости он последовательно пробегает эволюционную историю своего вида - нарабатывает сложность, повторяет ошибки, начинает и бросает, заходит в тупики и пятится из них обратно. Это не "символизм" и не "океан в капле воды": это следствие того, что других способов воссоздания надежной и жизнеспособной сложности просто нет. Природа похожа на "тупого юзера", которому плевать на рассуждения "продвинутых" об элегантности решений; все что ему надо - это раз-два-три, пошаговые инструкции. Если эти инструкции даны и работают - юзер счастлив, он будет повторять их изо дня в день без малейшего дискомфорта. (И попробуй ему сказать, что он делает что-то нерационально, что то же самое можно сделать проще и быстрее - "останьте от меня, я так привык, мне так удобнее".)

Итак, сложность в природе постоянно самовоспроизводится. Каждое поколение строит ее заново по рецептам предков. Конечно, понемногу эти рецепты шлифуются и полируются, вредные и бесполезные этапы сглаживаются, мелочи утрясаются, приспособленность в стабильных условиях медленно растет. Но сколько-нибудь резко менять набор инструкций нельзя: они так крепко завязаны друг на друга, что вся конструкция просто рухнет, ничего жизнеспособного в результате не разовьется. Что же делать, если мир давит и требует немедленной перестройки?

Оказывается, хоть цепочку и нельзя сильно менять, ее почти всегда можно обрезать с конца. Просто не проходить весь предписанный путь, а остановиться на полдороге. Это легко понять, если вспомнить, что росла эта цепочка постепенным удлинением, добавлением звеньев: большинство поколений шли немного дальше, чем их родители, и передавали эту удлиненную цепь своим детям. И вероятность того, что обрезав цепочку в случайном месте, мы все равно получим жизнеспособный организм, достаточно велика - ведь организм с почти такой же короткой цепочкой уже существовал в прошлом. (Резать, впрочем, нужно все-таки не в начале цепочки и не в середине, а достаточно близко к концу: середина уж слишком давно было концом и "забыла, как это делается".)

Конечно, это не буквальное повторение. Результат будет не более чем похож на пройденный когда-то этап эволюции. Будет ли такой "обрезанный" лучше приспособлен к изменившимся условиям? Вероятность этого не слишком велика. Очень часто он будет даже хуже, чем стандартный полноразвитой. Но именно благодаря тому, что недоразвившийся организм будет все-таки в большинстве случаев жизнеспособен ("компилируется и запускается", как сказал бы программист) и при этом достаточно сильно отличается от родителя (иногда очень сильно, как гусеница от бабочки), мутация обрезания будет повторяться снова и снова, пока наконец не нащупается что-то, что может жить в новом мире - а после быстрой надстройки одного-двух новых этажей, возможно, уже будет обладать и каким-то ключевым преимуществом.

Этот механизм называется неотения. "Обрезанный" вид "возвращается к корням", "опрощается", теряет некоторую часть своей сложности и специализации, которая перестала давать преимущество в новых условиях - и начинает нарабатывать новую, другую сложность, начиная с точки обрезки. Делает развилку и уходит по новому пути.

Объясняющая сила этой идеи громадна. И, как и многое другое из биологии, напримую приложима к "социуму, индивидуму и уму". Хочется смотреть на историю как цепочку культурных и цивилизационных неотений, больших и малых, удавшихся и нет - от "если не станете как дети" до распавшейся на звуки зауми авангардистов 20-го века. Собственно, теперь это происходит при каждой смене поколений: "дети" не желают доразвиваться в полноценных "отцов". Отсюда же и представления о золотом веке прошлого в контраст аду настоящего - которые сменились утопией будущего только тогда, когда сам неотенический механизм стал осознанным и мы стали мечтать о будущем как некоей супер-неотении, которая разом избавит нас от "мучительной сложности настоящего".

Кроме эволюции, имеет место и гораздо более медленная метаэволюция, в которой отбор происходит не по приспособленности к условиям здесь-и-сейчас, а по потенциальной способности к эволюции, по умению быстро и находчиво меняться. Неотения выручала нас бессчетное количество раз, и было бы странно, если бы она не закрепилась уже на уровне инстинкта - как некий врожденный bias в сторону "недоразвития", как "противоестественное влечение к естественности", как недоверие к любой укоренившейся сложности, если только она не создана - или хотя бы не прожита как твоя - тобой же.

Как и по любому другому, по этому свойству наблюдается разброс. Образовалась культура "сворачивающих", прощупывающих культурный геном в поисках возможных точек останова. Многие из них действительно хотели бы заморозить историю на излюбленной эпохе, считая ее идеалом; это "консерваторы" и "аскеты". Другие действуют больше из хулиганских побуждений, вдохновляясь не прошлым, а разрушением настоящего ("луддиты", "юродивые"). Наконец, третьи - самый уважаемый мной вид - никого не спросясь и не оглядываясь на "куда катится мир", просто отматывают эволюцию до интересного им места и начинают строить сами. Последует ли кто-то за ними, узнают ли вообще об их трудах - неизвестно, но стать человеком-развилкой, по-моему, достойно уже само по себе. Толкин - очевидный пример, но можно назвать и множество других имен; наверно, даже и нельзя начать новый путь, находясь на самом острие прогресса - всегда надо хоть на шаг, на полшага отступить назад.

Почему я пишу об этом здесь? Да потому что осознание этих простых вещей помогло лично мне. Сняло фантомное чувство вины за "отсталость" и "невключенность в настоящее" - не то чтобы это сильно мешало, но зуд иногда накатывал. ("Полюбите свои недостатки, и станут они достоинствами.") Помогло понять инстинктивное мое отталкивание от "взрослости", "крутости", в широком смысле "половозрелости", которое зачастую входило в шизофренический клинч с моей же любовью к "сложности" и "глубине". Подвело некоторую рациональную базу ("рацуху", как любили выражаться знакомые фолк-психологи) под блевотную, сколько себя помню, реакцию на наезды в стиле "ты мужик или не мужик", "будь серьезнее", "что ты как маленький" (даже в эмиграцию уехал не в последнюю очередь от таких наездов). Да и сейчас, пиша, допонял многое, что до того лишь чувствовалось.

Щербаков, «Другая жизнь» (1993)

«Другая жизнь» – это утопия.

Элегия и прощание с утопией классической; но и выход в утопию новую, глубоко личную, литературную – и одновременно пугающе реальную, проникающую гораздо дальше и ранящую неизлечимее, чем наивные фантазии прошлого. Такое и можно было написать только как песню; в любом другом жанре (даже, рискну предположить, в «просто стихах», сколь угодно мастерских) балласт традиционного утопизма моментально разрушил бы волшебство, стер бы пыльцу с крыла бабочки.

Щербаков здесь достигает невозможного: это песня-мир. Несколько штрихов – и невероятная реальность за ними. «Вид неба Трои».

Другая жизнь в цвету. В ином цвету, чем тот,
что цвел до сей поры и ныне – все цветет.


Вектор задан сразу: другая жизнь – это не прошлое и не настоящее. Это будущее. Будущее в цвету (уже удивительно, после всех-то антиутопий и апокалипсисов!), но здесь и сейчас таких цветов – не ищите.

Не просто взгляд другой при внешнем сходстве лиц –
другая как бы связь волокон, ткань частиц.


Сразу же замечаешь что-то новое во взглядах (да, здесь есть люди, и лица, в общем, похожи, только вот смотрят...). Но сходство обманчиво: мир изменился на гораздо более глубоком уровне. Другая биология. Возможно, другая физика.

В декоративный плющ витой чугун вплетен.

И все-таки это мир человека. Изменения страшно глубоки, но любимо здесь то же, что и всегда: искусство (витой чугун), очеловеченная природа (цветы, плющ). (Хотя уже соединяются они странно: обычно плющ вплетается в ограду, а не наоборот...)

На вековой скамье – в восьми томах Платон.

Да и кто еще мог бы там быть! Первый из мрачных утопистов прошлого, «знающих, как надо» – но и мечтатель об «иной реальности», от которой мы видим только тени...

Складной, без дров, очаг – наивный враг зимы...

Тепло все так же человечно, и дым сладок – хотя теперь для всего этого обходятся без дров. Наивно? Ну да. На наш «взгляд извне», наверно, даже и глупо, ненастояще, нерационально... Но «здесь все такое». И набухает, наконец, недоумение –

Итак, при чем тут мы?

Кто мы? И как попали сюда? Наш ли это мир?

Другая жизнь в цвету. В цвету не прежнем, нет,
ни даже в нынешнем. А в новом, что грядет.


Вторая строфа начинается как вариация первой: это – будущее. Это и ответ на все нетерпеливые вопросы. «Будущее будет». И будет оно отлично не только от нашего настоящего, но и от любых наших предвидений и «исторических опытов».

Но ты уже жива.

«Она красивая — её, наверно, воскресят»: разве не об этом же пытался сказать другой поэт-утопист – наивный, влюбленный «большой мальчик»? «Здесь», конечно, все иначе:

Ты в световой поток
уже вошла, и он сменяет свой виток.


Образ времени как света из будущего: времени, в которое можно войти, как в Лету, и света, который движется по спирали, как время. «Машины времени», как и прочие машины, оставим нашему шумному прошлому: здесь время подвластно человеку непосредственно, как слово.

Какой-то новый знак ты подаешь рукой,
на ней тот браслет, на нем узор другой.


«Ты уже жива» – но ты ли это, до конца ли ты? Можно ли перенестись в другую жизнь, самому не изменившись? Тревожный, ревнивый взгляд замечает все больше отличий...

Его я знать не мог, но вздрогнул - почему?
В свой срок пойму...


Тревога нарастает; как во сне, незнакомые люди и предметы подают знаки, намекают на что-то, чего ты мучительно не хочешь вспоминать, смеются за спиной... морок вот-вот развеется, реальность проступит сквозь облако фантазии. Автор пытается оттянуть этот момент, «не думать о красной обезьяне»: да, да, но – потом, «в свой срок», не сейчас, дайте еще подышать этим воздухом...

Итак, другая жизнь, в другом ряду планет.

Третья строфа, «и в третий раз говорю вам»: это иной мир, иное время. Или даже иная планета?

Она же – взгляд извне, не меньше чем сквозь цвет.

Но лететь в космос вовсе не обязятельно; достаточно отстраненного «взгляда извне» – «и мир опять предстанет странным, закутанным в цветной туман». Мир реальный и мир «увиденный» равноправны, искусство творит собственную реальность; но, как только это до конца осознано, –

И вместе с тем она - не больше чем простой
литературный трюк, шарада, звук пустой.


автор резко осаживает сам себя, взрывает собственный воздушный замок. Все отменяется: ни плюща, ни очага. «Звук пустой»; а хоть бы и «литературный трюк» – но «простой» же. Щербаков не был бы собой без этой жестокой самоиронии.

В восьми частях роман из односложных слов.

И сразу же начинается – о чудо, о неизбежность – обратный процесс самосборки мира. Да, пока еще все рассыпано на односложные слова; но вот уже первым (в хронологическом порядке?) подмигивает нам Платон своими восемью томами.

Чугун пустил ростки, очаг горит без дров,

Знакомые детали упрямо проявляются снова; реален этот мир или нет – его не так-то просто разрушить. А кажется, в этот раз мир стал и еще страннее: очаг обходился без дров и раньше, но – чугунные ростки? Или мы их раньше не замечали, принимая за плющ? Похоже, в первой строфе взгляд был еще неостр, поверхностен; только теперь приходит понимание, насколько здесь «другая связь волокон, ткань частиц»...

Платон нейдет на ум, рука дрожит в руке...
Warum, pourquoi, perche?


Виток спирали завершен: те же самые мы в тех же декорациях, что и в первой строфе. Но мы уже видели изнанку этого мира, знаем его хрупкость, условность; нас пугают его «жестокие чудеса» (Лем). Нам не до Платона – мы держимся за руки, как дети. Наш вопрос миру – уже не высокомерное «при чем тут мы», а – на всех известных языках, как при встрече с незнакомцем в пустыне или на необитаемом острове: почему, почему, почему?

В свой срок поймешь и ты, что вплетена, как я,
в милетский говор ос, в аркадский звон ручья.


Вот и ответ. Каждая строфа начинается со спокойного уверенного знания – а кончается тревожным недоумением, на которое спокойно отвечает начало следующей строфы. Здесь, в начале четвертой, спокойствие уже совершенно буколическое; поднявшись со скамьи, автор выходит на солнечный простор – и принимает этот мир как свой; вплетает себя в него, как плющ; учится не бояться. Здесь «все новое», и не нужно искать подвоха (ах, как трудно не искать подвоха!). Это не «фасад», не «рай земной» (к которому обязательно прилагается ад) – это другая жизнь; я понял это – поймешь и ты, обязательно, «в свой срок». Потому что я создал этот мир для тебя.

Меж изогнувших мост разновеликих свай –

Бедные, бедные сочинители утопий, где всё всегда по линейке и по ранжиру! Одна строка – и больше «ничего не надо объяснять». В этом чудесно изогнутом мосту над ручьем – вся философия (и история, и социология, и что хотите) этого непрактичного, прекрасного, другого мира.

«Да это рай земной», – ты скажешь. Нет, не рай.

Прекрасного... но вот опять нарастают тревожные ноты. Конечно, рай – наивнейшая и уродливейшая из утопий, под стать соответствующей антиутопии (геенне с ее скрежетом зубовным). Здесь ничего подобного не будет, даже в переносном смысле. Никаких божеств и сияний, кроме разве что нас с тобой. Извини, если ожидала чего-то другого. «Нет, не рай»...

Скорей другая жизнь, где ос убьет зима,

Вот в чем дело. Вот почему не рай – по простому, даже формальному признаку: в этом мире есть смерть. Но это другая смерть, как и другая жизнь. Милетские осы умирают осенью, чтобы возродиться весной – и ты не отличишь новых ос от старых. Смерть здесь – обновление, а не потеря.

где нас убьет любовь, потом умрет сама,

Главная строка песни, центральная ее загадка; все прочее – «такие пустяки в сравнении со смертью и любовью». Любовь убивает? Да, если смерть – это новая жизнь и новая молодость. Да, потому что нет больше бессмысленного страдания и случайной смерти. Да, потому что «иначе зачем это все». Да, убивает и умирает сама, потому что здесь не рай с его замороженной вечностью. Здесь – жизнь, пусть и «другая».

вода убьет – не то преломит – стать вещей...

Постепенно возвращаемся к началу: «стать вещей», «ткань частиц»... Но теперь мы уже знаем, что делает эту стать ежесекундно другой, преломляет и обновляет «связь волокон»: это время, оно же вечно текущая вода – тот ручей, в который вплетены и мы с тобой. Этот мир не выстроенный, не сконструированный – он живой; мы знаем, что «стать вещей» в нем непредставимо иная, но понять эту новую стать сможем только, прожив все прошлое этого мира, протекя водой все его эволюционное русло.

Но кто убьет ручей?

Последняя полная строфа вновь оканчивается вопросом – но теперь уже риторическим. Вечны и неизменны только изменения; время убивает, но само оно – бессмертно.

В его поток войти, как в световой поток,
и согласиться с ним придется нам в свой срок.


Световой поток – это спираль времени, из которой «ты уже жива» во второй строфе; и он же – ручей, неустанно преломляющий «стать вещей». Плавно нарастает еще одна, последняя смена перспективы: мир увиденного будущего замещается будущим реальным, укорененным в настоящем. Мы с тобой войдем в поток времени, чтобы прибыть в будущее своим ходом – и с этим будущим нам уже «придется согласиться», каким бы оно ни было.

И ужаснуться, вняв (хоть и не вдруг, не враз),
как изменился мир, пока он был вне нас.


Как же изменился мир? Чем он нас ужаснет? Тем ли, что будет таким – или, наоборот, полной своей несоотносимостью с нашими предчувствиями?

Мы обязательно узнаем это – «хоть и не вдруг, не враз».

В свой срок.

Неверие в мир (длинно, но важно)

К разговору об эволюции. Вот здесь известный биолог Жерихин утверждает, что кладистика (напомню: это вычисление, по строгим формальным правилам, наиболее вероятного генеалогического дерева для данных видов на основе некоторого набора их черт, обычно генетических) нелюбима в России потому, что:
Наш соотечественник прекрасно знает из повседневного опыта, что техника не является ни эффективной, ни надёжной, ни безотказной, что от неё в любую минуту можно ждать подвоха; отсюда глубинное обычно неосознанное недоверие к формализованным методам в тех науках, где они пока не вошли в плоть и кровь любого исследователя.

На первый взгляд это кажется осмысленным, но... Что ли у "них" Челленджеры не падали? А у "нас" - Гагарины не летали? Да и вообще, выводить научные парадигмы из того факта, что обобщенный автомобиль Жигули ломается несколько чаще, чем Мерседес - это как-то... не знаю. Неуважительно, что ли.

Нет. Тут другое. И антикладизм, и "недоверие к технике", и много чего еще - это все разные проявления чего-то одного.

Я бы назвал это свойство ума так: Collapse )

серебряный век 2

Когда появится искуственный интеллект, результат будет похож на то, что происходило с русской культурой на границе 19-го и 20-го веков - с эмансипацией еврейства и его массовым исходом в интеллектуальные профессии.