Category: дети

Category was added automatically. Read all entries about "дети".

(no subject)

Сын читает Малыша. А хорошая ведь повестушка, из лучших у Стругацких. Потому что ни советская, ни антисоветская. Про важное, а не про политику. И отдельный плюс авторам за то, что один из главных героев - молодая женщина в окружении мужчин, но при этом - ни тени эротики нигде. Удивительно. Прям верится, что еще чуть-чуть - и сдали бы Стругацкие тест на феминизм.

Отчасти, конечно, дело в авторах - эротика их всегда интересовала слабо. К тому же эта повесть писалась как "детская". И все-таки главная причина не в этом. А просто, оказывается, перемена пола произошла у Майки только в чистовике, а с первого замысла и до последнего черновика ее звали - Дик. Вот и вся разгадка. (Через несколько лет в ЖВМ появляется та же Майя Глумова - и уж там-то она самая что ни на есть женская женщина.)

P.S. А вообще-то "Малыш" - это про смиренных, что наследуют царствие небесное. В эпилоге подчеркнуто отсутствуют оба антагониста: и холодный бесчеловечный Комов, и до хитрожопости человечная Майка. Остался один Стась, скучноватый и ограниченный, и именно он получает высшую награду: привилегию бесед с Малышом.

(no subject)

Привычно ворчу: "дети не читают". А меж тем Lord of the Flies сын проглотил за день, как и Дугласа Адамса. По-русски медленнее, и намного, но тоже ведь читает. Так что прорвемся.

Семь килобайт про Набокова и понимания

Набоков — мальчик, так и не повзрослевший. Поначалу «старался быть хорошим», как дети стараются для родителей: любил, жалел, писал правильные стихи о родине. Потом начал раздражаться, как раздражается умный подросток, которому приходится жить среди не очень умных взрослых. В итоге не то чтобы осиротел, но — «поставил себя». Про таких детей еще говорят «избаловался». Стал такой самовлюбленный вундеркинд. Непоправимо половозрелый.

(«Бледный огонь», «Ада» — ведь это типичные фантазии начитанного мальчика: «могу сочинить такое, чего еще не бывало». «А еще я вот как умею.» «А вот тут у меня закопан секретик, никто не найдет.» Сюда же и игры герой/автор/читатель: как с жуком в спичечной коробке — то отпустит поползать, то опять цоп. А последние романы — считая «Лауру» — это уже «мальчику надоело»: кому я опять должен себя доказывать, вот этим? Корчит рожу, пердит губами и, выходя, пинает стул.)

Но интереснее другое: взросление — это вообще что? Набоков — уникальный экземпляр, в котором есть все, кроме этого непонятного вещества взрослости. Какой-то альбинос без меланина. Прикнопим-ка его, как он своих бабочек, попробуем разглядеть.

Кажется, взросление есть критическая масса пониманий. Понимание есть открытие: свой или вычитанный, верный или нет, но новый взгляд на какое-то большое или маленькое «все». Что-то, от чего ходишь как ударенный и смотришь на «все» новыми глазами. Для взросления неважно, сколько верных из твоих пониманий; важно, чтобы их было много и разных. Как набегающие волны, они обтачивают мозг, наслаиваются, лепят его во всепонимающую форму. Каждое новое понимание накатывает на чуть более сглаженную, конформную подложку, все меньше сотрясает. Поздние понимания могут полностью отрицать ранние, но органических изменений уже не снять. (Изложенное в этом абзаце — тоже такое типичное пониманьице, поздравляю.)

Понимание — всегда закон, обобщение, всегда прозрение во что-то, что не видно взгляду. Набоков терпеть не мог обобщений — никаких: слишком любил частное, необщее, уникальное. И не верил в «что не видно взгляду», потому что так остр был его собственный взгляд — он рано понял, насколько острее, чем у других, поэтому разговоры о невидимом воспринимал скептически: как попытку отыграться неумелым враньем у тех, кому не дано по-настоящему видеть. Кроме того, понимание — это всегда подчинение чему-то, а подчиняться Набоков любил еще меньше: не то воспитание.

В результате — стопроцентный иммунитет. Гениальный глаз и полное отсутствие понимательной машинки.

Не умея понимать, он не умеет и не понимать — так что при поверхностном чтении кажется, что «абсолютно все понимает» (причем сразу, никакой «истории развития»). Конечно, это не совсем обман зрения: ни разу не поняв сознательно, он впитал достаточно фоновых пониманий в счастливо бессознательном возрасте — и тянул на них всю жизнь. Как наследство — которого, увы, до конца его длинной жизни все-таки не хватило. Жил не задумываясь, откуда все это взялось — и потому так нетерпим ("Strong Opinions"!) был к тем, кто «даже этого» не понимает: для Набокова-то его незаработанные понимания были самоочевидны как воздух.

Богатому наследнику трудно убедить себя, что все равно нужно работать. И уж Набоков ли не работал — пахал всю жизнь как проклятый. Да только по большей части «искал ключи под фонарем» — делал то, что и без того умел делать лучше всех.

Как ни странно (мне), понимания в искусстве — не всеми ценимая роскошь. Чемпион, конечно, Толстой: у него понимания прут так мощно, что устаешь; пожиже — Достоевский. Но эти-то гиганты (вместе с толпой мелких шестидесятников) и набили всем оскомину: «декадентская проза» (Бунин и проч.), из которой ранний Набоков так или иначе вырос, пониманиями уже не обременяет — и этим гордится. Не забудем и про время: как и Шестов, Набоков работал в эпоху, когда чьи-то понимания стали идеологиями — и идеологии, налившись силой миллионов, мучили и убивали. Персональная идиосинкразия Набокова счастливо совпала с иммунной реакцией культуры, которая сопротивлялась превращению людей в «винтики».

Понимания он не только не умел, но активно не любил — как сформулировал его биограф, «любил слова и ненавидел идеи». Обожал цвета, узоры, интонации, упивался наблюдательностью и памятью, синестезию свою замусолил; но любую попытку подняться в обобщение или осмысление обзывал «символизмом» и терял интерес. Легко заметить, как неприятны ему попытки уйти от вещности здесь-и-теперь (а чем дальше, тем больше там-и-тогда: вещность воспоминаний постепенно заменяла восприятие) в любое обобщение — в «дерево вообще», «птицу вообще», «человека вообще»; как такие уходы для него ни разу не понимание, а — убогость восприятия, леность памяти, бедность воображения (пинает Чернышевского за то, что не знал ни лип, ни дубов, а только «дерево»). И наоборот, обожает прятаться от малейших обобщений (от которых все равно не деться: язык давит, каждое слово — уже обобщение) в частности, отсветы, свое. Уходит в игру: как будто каламбур или аллитерация обезоруживают слово, готовое прорваться пониманием, выставляют его смешным и нестрашным.

Как он при этом преподавал литературу? Да вот так и преподавал — как писал. Фонтанировал подробностями, играл словами, высмеивал недотеп-переводчиков, заставлял читать дословно и учить наизусть. Студенты уважают эрудитов, а за веселую свободу от "измов" и "интерпретаций" его тем более любили. Только вот почтительный биограф, пересказав все восторги, все-таки решается на некоторое недоумение:



It was no great loss for his students that he never explained the genesis of works of genius in terms of social conditions that others experienced without being able to produce works of genius themselves. It was a genuine gain that he encouraged his students to see literature as a creature of the imagination and not a pretext for pharisaic pronouncements on morality and society. But Nabokov was often reluctant to pass beyond the what and the how of a book to ask why the author makes one particular choice rather than others. <...> In his teaching Nabokov rarely pursued such questions, and when he did he often provided hasty or arbitrary answers.
   Vladimir Nabokov: The American Years, Brian Boyd



Известно, как любил он при каждом удобном и неудобном случае оттоптаться на Фрейде. (Больше юмористически — хотя от навязчивости его выпадов становится уже как-то не смешно. Само собой, нигде нет ни намека на главные научные грехи Фрейда: недоказанность, нефальсифицируемость, отсутствие предиктивной силы.) Но недолюбливал Набоков и Дарвина (см. в «Даре» об эволюции), и Эйнштейна (в «Аде» про теорию относительности). Брезгливое — чем дальше, тем демонстративнее — отсутствие интереса к любым областям знания кроме тех, что с детства считал «своими». Даже и в языках: это ведь постараться надо прожить 15 лет в Германии и не выучить ни капли немецкого, при том что этому языку его еще в школе учили (в Тенишевском). Подумаешь, школа: вот не было в детстве гувернантки с немецким (а были только с английским и французским), и — как отрезало.

Иногда, впрочем, играл в понимание («Ultima Thule», «Ужас») — изображал, потому что вообще любил изображать, что видел. Но сам про себя сказал честно: «Я отнюдь не пытаюсь что-либо "объяснить" в моих сочинениях. Только описываю» («Ада»).

Есть, впрочем, исключение. Единственная вещь, для которой он ищет объяснений, пониманий, строит теории и и даже ставит эксперименты: смерть. Потому что дети боятся смерти, пытаются ее обмануть. Это тема многих его книг — да почти всех. В этой теме, и только в ней, он даже согласен на метафизику (заметнее всего в «Transparent Things» - впрочем, если верить Г.Барабтарло, тема "приветов с того света" у Набокова была главной чуть ли не с юности).

Но есть вещи поважнее смерти. Пожалуй, единственный вид пониманий, отсутствие которых писателю не прощается: этика. И дело тут совсем не в «либертин vs консерватор»: экспериментировать-то с этикой можно (exhibit A: «вся современная литература»); фокус в том, что не экспериментировать с ней нельзя (exhibit B: наш герой). Как все на свете, не подпитываемая свежими пониманиями этика начинает гнить. Очень характерный запах. Опять-таки: выиграл в лотерею (рождение+воспитание) и решил, что работать больше не нужно. Как ни интерпретируй его поздние сочинения, на ум приходит слово «опустился».

(А критикам, которые ему жизнь посвятили, теперь как хочешь так и вертись. Сочиняются длинные, вымученные — и, кстати, вполне фрейдистские по методам — апологии для одной лишь фразы из «Ады». Может, и самой мерзкой там, но уж никак не единственной. Keep working, guys!)

Похожая история у Саши Соколова: от гениальной (и по-хорошему детской, как ранний Набоков) «Школы» до скучной (и совсем уже не по-хорошему детской, очень похожей на позднего Набокова) «Палисандрии». Еще одна история типа «опустился». Но Соколову и дано изначально было другое и по-другому — его жальче. И «опустился» он быстрее, и в отличие от Набокова сам понял это — и замолчал. (Но после четверти века молчания смог-таки вернуться в детство, и в хорошее. «Вы молодец, Саша.»)

Детскость чудесна, пока ребенок растет. Лучше всего — когда идешь от понимания к пониманию и не теряешь детскости. Если никак — ладно, взрослей, понимания важнее. Но если застрял и понимать перестал — будь готов к тому, что детскость твоя рано или поздно протухнет.

Неотенический синдром

Сложно устроенному организму меняться трудно - и чем сложнее, тем труднее. А случается, что меняться надо быстро и резко. Не поменялся - отстал, вошел в конфликт с меняющимся миром, проиграл.

Эволюция давно нашла лазейку из этого тупика. Дело в том, что даже самый сложно устроенный организм не рождается со всей своей сложностью. От зачатия до половозрелости он последовательно пробегает эволюционную историю своего вида - нарабатывает сложность, повторяет ошибки, начинает и бросает, заходит в тупики и пятится из них обратно. Это не "символизм" и не "океан в капле воды": это следствие того, что других способов воссоздания надежной и жизнеспособной сложности просто нет. Природа похожа на "тупого юзера", которому плевать на рассуждения "продвинутых" об элегантности решений; все что ему надо - это раз-два-три, пошаговые инструкции. Если эти инструкции даны и работают - юзер счастлив, он будет повторять их изо дня в день без малейшего дискомфорта. (И попробуй ему сказать, что он делает что-то нерационально, что то же самое можно сделать проще и быстрее - "останьте от меня, я так привык, мне так удобнее".)

Итак, сложность в природе постоянно самовоспроизводится. Каждое поколение строит ее заново по рецептам предков. Конечно, понемногу эти рецепты шлифуются и полируются, вредные и бесполезные этапы сглаживаются, мелочи утрясаются, приспособленность в стабильных условиях медленно растет. Но сколько-нибудь резко менять набор инструкций нельзя: они так крепко завязаны друг на друга, что вся конструкция просто рухнет, ничего жизнеспособного в результате не разовьется. Что же делать, если мир давит и требует немедленной перестройки?

Оказывается, хоть цепочку и нельзя сильно менять, ее почти всегда можно обрезать с конца. Просто не проходить весь предписанный путь, а остановиться на полдороге. Это легко понять, если вспомнить, что росла эта цепочка постепенным удлинением, добавлением звеньев: большинство поколений шли немного дальше, чем их родители, и передавали эту удлиненную цепь своим детям. И вероятность того, что обрезав цепочку в случайном месте, мы все равно получим жизнеспособный организм, достаточно велика - ведь организм с почти такой же короткой цепочкой уже существовал в прошлом. (Резать, впрочем, нужно все-таки не в начале цепочки и не в середине, а достаточно близко к концу: середина уж слишком давно было концом и "забыла, как это делается".)

Конечно, это не буквальное повторение. Результат будет не более чем похож на пройденный когда-то этап эволюции. Будет ли такой "обрезанный" лучше приспособлен к изменившимся условиям? Вероятность этого не слишком велика. Очень часто он будет даже хуже, чем стандартный полноразвитой. Но именно благодаря тому, что недоразвившийся организм будет все-таки в большинстве случаев жизнеспособен ("компилируется и запускается", как сказал бы программист) и при этом достаточно сильно отличается от родителя (иногда очень сильно, как гусеница от бабочки), мутация обрезания будет повторяться снова и снова, пока наконец не нащупается что-то, что может жить в новом мире - а после быстрой надстройки одного-двух новых этажей, возможно, уже будет обладать и каким-то ключевым преимуществом.

Этот механизм называется неотения. "Обрезанный" вид "возвращается к корням", "опрощается", теряет некоторую часть своей сложности и специализации, которая перестала давать преимущество в новых условиях - и начинает нарабатывать новую, другую сложность, начиная с точки обрезки. Делает развилку и уходит по новому пути.

Объясняющая сила этой идеи громадна. И, как и многое другое из биологии, напримую приложима к "социуму, индивидуму и уму". Хочется смотреть на историю как цепочку культурных и цивилизационных неотений, больших и малых, удавшихся и нет - от "если не станете как дети" до распавшейся на звуки зауми авангардистов 20-го века. Собственно, теперь это происходит при каждой смене поколений: "дети" не желают доразвиваться в полноценных "отцов". Отсюда же и представления о золотом веке прошлого в контраст аду настоящего - которые сменились утопией будущего только тогда, когда сам неотенический механизм стал осознанным и мы стали мечтать о будущем как некоей супер-неотении, которая разом избавит нас от "мучительной сложности настоящего".

Кроме эволюции, имеет место и гораздо более медленная метаэволюция, в которой отбор происходит не по приспособленности к условиям здесь-и-сейчас, а по потенциальной способности к эволюции, по умению быстро и находчиво меняться. Неотения выручала нас бессчетное количество раз, и было бы странно, если бы она не закрепилась уже на уровне инстинкта - как некий врожденный bias в сторону "недоразвития", как "противоестественное влечение к естественности", как недоверие к любой укоренившейся сложности, если только она не создана - или хотя бы не прожита как твоя - тобой же.

Как и по любому другому, по этому свойству наблюдается разброс. Образовалась культура "сворачивающих", прощупывающих культурный геном в поисках возможных точек останова. Многие из них действительно хотели бы заморозить историю на излюбленной эпохе, считая ее идеалом; это "консерваторы" и "аскеты". Другие действуют больше из хулиганских побуждений, вдохновляясь не прошлым, а разрушением настоящего ("луддиты", "юродивые"). Наконец, третьи - самый уважаемый мной вид - никого не спросясь и не оглядываясь на "куда катится мир", просто отматывают эволюцию до интересного им места и начинают строить сами. Последует ли кто-то за ними, узнают ли вообще об их трудах - неизвестно, но стать человеком-развилкой, по-моему, достойно уже само по себе. Толкин - очевидный пример, но можно назвать и множество других имен; наверно, даже и нельзя начать новый путь, находясь на самом острие прогресса - всегда надо хоть на шаг, на полшага отступить назад.

Почему я пишу об этом здесь? Да потому что осознание этих простых вещей помогло лично мне. Сняло фантомное чувство вины за "отсталость" и "невключенность в настоящее" - не то чтобы это сильно мешало, но зуд иногда накатывал. ("Полюбите свои недостатки, и станут они достоинствами.") Помогло понять инстинктивное мое отталкивание от "взрослости", "крутости", в широком смысле "половозрелости", которое зачастую входило в шизофренический клинч с моей же любовью к "сложности" и "глубине". Подвело некоторую рациональную базу ("рацуху", как любили выражаться знакомые фолк-психологи) под блевотную, сколько себя помню, реакцию на наезды в стиле "ты мужик или не мужик", "будь серьезнее", "что ты как маленький" (даже в эмиграцию уехал не в последнюю очередь от таких наездов). Да и сейчас, пиша, допонял многое, что до того лишь чувствовалось.

(no subject)

Говорят, что наши дети, растя за границей, "неостановимо" теряют русский язык.

Бывает, сам видел. Но не так уж это "неостановимо".

Например, есть такой момент. Все дети проходят через этап развития, когда чрезвычайно важно противопоставить себя "всем" - иметь свой секрет, свой тайный шифр, никому другому не доступное увлечение, уникальную способность. Чтобы можно было посвящать в это только самых близких друзей, да и то лишь частично ("всё" они и не поймут). Мы в свое время просто сочиняли свои собственные языки, знаки, мифологии - а нашим детям и сочинять не нужно: секретный язык у них уже есть, даже со своим собственным причудливым алфавитом.

У нас - в нашей семье - это работает. Гордость от знания чего-то такого, что никто из местных не только не знает, но и знать в полном объеме не может (очень уж трудный у нас язык, и наши дети это прекрасно осознают); чувство и своей собственной, и семейной особости, в хорошем смысле отдельности - все это держит язык в тонусе, не дает расслабиться.

Очень помогает постоянное упражнение языковых извилин: "а как это сказать по-английски, знаешь?", "а это у нас с ними общий индоевропейский корень", "а это в русском раньше тоже было, но исчезло", "а это мы тоже заимствовали, но из греческого, поэтому у нас звучит иначе" и т.п. - постоянные темы разговоров, интересные всем.

Канадское двуязычие тоже способствует. Знание русского заметно помогает детям учить в школе французский (и заимствований из него в русский больше, и грамматика ближе, чем у английского), а двуязычные надписи на всех упаковках - еще один повод поговорить об идиомах, буквализме и "духе языка".

Младшему недавно, по его просьбе, полчаса читал вслух по-украински, хоть произношение мое очень далеко от идеала. Но главное, что ему было интересно: "пытался понять".

Конечно, и просто внутрисемейное общение на любые темы, и книги/фильмы/музыка - не менее важно. И не буду врать - несмотря на все это, русский язык моих детей не идеален: английский синтаксис то и дело всплывает подстрочником.

Но ни о какой "потере языка" речи не идет совершенно.

(Возраст детей: 16, 11, 6; в Канаде 10 лет.)

(no subject)

Спасибо всем ответившим. Почти все "угадали" в том смысле, что выбрали тот же ответ, что выбрал бы и я; могу только надеяться, что выбор не был навязан моей формулировкой вопроса - я старался излагать симметрично. И, соответственно, почти все, выбрав 2, "не угадали" в том смысле, что сам Толстой в последней части "Анны Карениной" прописал нам всем большое и жирное 1.

Не то чтобы он из чего-то там выбирал... Думаю, писателю того времени 2 просто в голову придти не могло. Его тогда просто еще не существовало. На этой ноосферной волне ровно шуршала статика.

Это-то и есть самое интересное. Появление множества людей, которым 2 естественнее, чем 1 - что это? Откуда и, главное, зачем? У Стругацких нечто похожее было одним из способов отбора "люденов": галлюцинации, в которых ты остаешься один во всей вселенной, делят людей на большинство, впадающее в панику, и пригодное к инициированию меньшинство, которому это по кайфу. Похоже, некое давление отбора в этом же направлении имеет место и в реальном мире: сейчас человеку "типа 1" будет, наверно, еще тошнее жить, чем во времена Толстого. Но так ли сильно это давление? Достаточно ли его, чтобы объяснить такой переворот в умах? И почему переворот был именно такой - а не, наоборот, уход в религию (как у Левина) и потеря интереса к науке?

И вот тут у меня есть одна идея, ради которой я этот разговор и затеял. Не помню точно, сколько мне было, когда я впервые прочитал "Анну Каренину" и поразился тому, как Толстой "не понимает". Наверно, лет 12. (Само собой, "пузырек в бесконечности" мне был тогда - да, пожалуй, и сейчас - интереснее страданий Анны и Вронского.) Но ведь если подумать, и никакой ребенок не смог бы вполне понять пафос толстовского 1! Смотрите сами:

  • Малость "меня-пузырька" для ребенка не новость. К своей малости он давно привык и как трагедию ее не воспринимает: знает, что вырастет. А что его росту будет положен неизбежный предел - этого он, как раз, еще не чувствует и потому не боится.

  • Временная конечность "меня-пузырька" тоже вряд ли отравит чье-то детство. Да, осознание смерти и страх ее сильнее всего в отрочестве и ранней юности. Это так же нормально, как поллюции (и тоже по ночам). Но страх этот никогда не переходит в отчаяние. Скорее это - кино-ужастик, после которого еще веселее жить. Ведь столько времени впереди, столько всего надо успеть!

  • А вот бесконечность мира, наоборот, для детей - восторг куда больший, чем для взрослых. Это же так интересно! Ребенок не боится скуки, пустоты, механической повторяемости, неизбежных в бесконечности. Для него любая бесконечность есть, автоматически, бесконечность нового - бесконечность игры. Не пустота, а простор; не скука, а свобода.

    Что же получается? Называйте как хотите - можно "впали в детство", можно, наоборот - растянули детство на жизнь. (Кстати.) У человека из всех млекопитающих и всегда было самое длинное детство... но это еще не предел.

    Причин этому тоже можно придумать множество. Например - раньше начинаем взрослое читать/смотреть, и детское наше к этому отношение закрепляется на всю жизнь. Или: свободнее нравы, культ молодости во внешности и манерах, а через это и в образе мыслей. (Вот взгляните, как по-детски держится сей уважаемый, старше меня, физик - а в конце, кстати, формулирует прям как я: сложность мира заставляет его чувствовать себя valuable.) Или вот еще: мир меняется быстрее, приходится постоянно учиться и переучиваться, а детские мозги для этого лучше приспособлены. Конечно, кто-нибудь обязательно запишет в причины и "разжижение мозгов", "опасный инфантилизм" или еще что ругачее. Неважно!

    Мне это просто нравится.

    почему я не англоман

    Что ж, в английской детской литературе и не такие еще авторы есть.

    Вот Роальд Даль. В опросе Гардиан аж первое место, между прочим, Роулинг на четвертом. Я не удивлюсь, если опять окажется, что "я один такой"... но скажите же мне, неужели кто-то может действительно _любить_ "Шоколадную фабрику"? Считать это произведение - ну я не знаю там - умным, глубоким, добрым?

    Этот приторный, бесстыдный консюмеризм, это ханжеское, садистское "дети должны вести себя прилично", с гнильцой "черного юмора"?

    Роулинг по сравнению с этим - просто ангел, без вопросов.